Но ещё совсем недавно, лет тринадцать тому назад, юношеству жилось несравненно хуже, чем теперь, а лет за тридцать — за сорок до наших дней — и совсем нехорошо.
Конечно, это не утешение, — но я и не собираюсь утешать огорчённых «неудобством» и шумом социалистического строительства. Меня спросили: как жилось юношеству в прошлом? Я и рассказываю об этом что знаю, будучи уверен, что прошлое необходимо знать и что хорошее знание прошлого весьма полезно для современного юношества.
Я начал жить в то время, когда мещанский мир был крепок, плотен, усиленно жирел на крови «освобождённого» крестьянства, а оно щедро пополняло армию мещан из своей среды. Мещанин жирел и цепко держал свою молодёжь в густой тине «традиции» — вековых предрассудков, предубеждений, суеверий. Двуглавый орёл самодержавия был не только гербом государства, но птичкой весьма живой и злобно деятельной. И был жив бог, олицетворённый солидной армией попов; были города, в которых 10 тысяч жителей содержали десяток церквей, два монастыря и — только две школы. Школа действовала в тесном единении с церковью, правительственный педагог был таким же «охранителем традиций» мещанства, как поп. Строго наблюдалось, чтоб физика, химия и вообще науки о явлениях природы не противостояли закону божию, учению библии и чтоб разум не противоречил вере, основанной на «страхе божием». Церковность действовала на людей подобно туману и угару. Праздники, крестные ходы, «чудотворные» иконы, крестины, свадьбы, похороны и всё, чем влияла церковь на воображение людей, чем она опьяняла разум, — всё это играло гораздо более значительную роль в процессе «угашения разума», в деле борьбы с критическою мыслью, — играло большую роль, чем принято думать. Человек, даже когда он мещанин «до мозга костей», всё-таки падок на красоту, жажда красоты — «уклон» здоровый, в основе этой жажды заложено биологическое стремление к совершенству форм, — в церкви была и есть — красота, ядовитость которой искусно прикрыта отличнейшей музыкой, живописью, ослепительным блеском золота; бога своего мещане любили видеть богатым. Литература не только не могла активно, критически «отражать» консервативное и отравляющее влияние церкви, но и не хотела этого; а некоторые литераторы изображали работу церкви в красках соблазнительных. Изображая по преимуществу жизнь столиц, дворянских усадеб и деревни, литература не уделяла внимания жизни и быту мелкого мещанства — огромному большинству обывателей провинции, а именно там, в провинции, в глухих углах разыгрывались наиболее жуткие драмы «отцов и детей».
На протяжении по крайней мере двух десятков лет я наблюдал эти дикие драмы вражды «отцов» и «детей» — не той «идеологической» вражды, о которой красиво рассказал Тургенев, а бытовой, зоологической вражды собственника-отца к собственному сыну. Как только в юноше того времени пробуждался серьёзный интерес к вопросам жизни и обнаруживалось естественное стремление в сторону критики тяжёлого, тёмного быта, — вокруг «критически мыслящей личности» создавалась атмосфера враждебной настороженности отцов, возникали подозрения в «измене старине», затем следовало «внушение истины» кулаком, палкой, вожжами, розгами. Кончалось это «внушение» чаще всего тем, что человека забивали в «первобытное состояние», то есть отцы делали из него «себе подобного» мещанина. Если же молодой критик оказывался упрям, — его вышибали из семьи в пространство, где он очень редко находил место и время для дальнейшего развития критического отношения к действительности и где у него не было защитника, какого он имел бы теперь в лице рабочего класса.
Путь критики продолжали единицы; известно, что революционное движение пополнялось очень скупо отщепенцами провинциальной мещанской семьи; в массе своей «блудные дети» становились ворами, босяками, бродягами. Все это были ребята, мещанский индивидуализм которых, укреплённый «мордобоем» и порками, принимал характер крайне свирепый. Наиболее даровитые из них проявляли особенно неукротимое и даже болезненное стремление к деспотизму, к циническому издевательству над слабыми.
Приведу пример. В 1893 году в Печёрской слободе Нижнего-Новгорода буйствовал Демка Майоров, и его злое, циническое и остроумное хулиганство возбуждало страх женщин и почтительную зависть слободской молодёжи. Это был ещё здоровый и даже красивый человек лет тридцати, рыжебородый, кудрявый, небольшого роста, но очень стройный и сильный. Смотрел он на людей прищуренными глазами, дышал носом, нос был перебит и задорно вздёрнут, ноздри всегда раздувались, точно у злой собаки. Говорил он гнусаво, но когда сердился — голос его звучал чисто и звонко. Гимназистом пятого класса он поставил «законоучителю»-попу какой-то вопрос, и его исключили из гимназии. Отец, подрядчик столярных работ, пригласил родственников, знакомых, привязал сына к верстаку и самолично, торжественно выпорол его до потери сознания. Во время порки Демка схватил воспаление лёгких, затем, выздоровев, прямо из больницы убежал на пароход, доехал, милостью матросов, до Костромы, попался там на краже хлеба, был отправлен по этапу на родину, — там отец переломил ему нос и два ребра. Демка снова бежал, летом работал масленщиком на пароходе, зимою занимался мелкими кражами, шулерством, отдыхал в «арестантских ротах», так прожил он более десяти лет. Я осведомился:
— О чём ты спросил попа?
— Не помню, брат! Мальчишка я был бойкий, учителя меня баловали, ну — зазнался! У меня товарищ был, семинарист, он в бога не верил, так я, конечно, что-нибудь по этой части всадил попу-то! Вообще от гимназии у меня ни черта не осталось, всё забыл!