— Это — дьявольски интересно, но — не для наших газет.
Я спрашивал: почему эти газеты не могут сообщить читателям правду о событии, которое, возможно, характеризует всё будущее нового века?
Но они понимали мой вопрос упрощённо, как вопрос чисто личный. Они сказали мне:
— Мы все — на вашей стороне, но — бессильны помочь вам. Вы не найдёте и не заработаете здесь денег для революции. После того, как пресса сообщила, что вас примет Рузвельт, — в дело вмешался русский посол, и ваша игра проиграна. Мы видим, что газеты напечатали фотографию не m-me Андреевой, знаем, что ваша первая жена и дети не нуждаются в средствах, но — разоблачить это не в нашей силе. Работать для революции здесь вам не дадут.
— А почему дают Брешковской?
На этот вопрос они отвечали молчанием. Они ошиблись, работать я мог, только сделал меньше, чем предполагал. Впрочем, это не относится к теме статьи.
В дальнейших беседах журналисты ознакомили меня с поражающей силою прессы Нью-Йорка. Доказательства этой силы были таковы. Одна из газет уличила богатую и влиятельную филантропку в том, что она содержит несколько домов терпимости, — это была весьма хорошая сенсация. Но через два дня та же газета, поместив на своих страницах портреты двадцати пяти полицейских, сообщила, что это они организаторы тайной проституции, а не почтенная, всеми уважаемая мистрисс.
— А как же полицейские?
— Их уволили, предварительно обеспечив. Они найдут работу в других штатах.
Другой случай. Нужно было скомпрометировать одного сенатора. Напечатали, что он плохо живёт со своей второй женою и что дети его, студенты, на ножах с мачехой. Опровержение старика и детей его газета поместила, но — высмеяла. Дом, где он жил, окружили репортёры.
То, о чём я хочу рассказать, произошло за тридцать лет до наших дней, и — возможно, что всё это было не совсем так, как я расскажу.
Ещё в детстве я отметил, что Нижний-Новгород богат «дурачками», «полуумными», «блаженненькими». Эти ненормальные люди вызывали у «нормальных» обывателей, у мещан, двойственное отношение: над «полуумными» издевались, но в то же время и побаивались их, как бы подозревая: не скрыта ли за безумием особая мудрость, не доступная разуму «нормальных». Подозревать это — были основания.
Муза Гущина в четырнадцать лет от роду была признана «дурочкой», а через два-три года всё мещанство города оценило её как «провидицу», способную предугадывать будущее. К ней, в маленький домик на «Гребешке», ходили и ездили сотни людей: она певучим голоском тихонько говорила им какие-то нескладные слова, взимая за это по четвертаку. Была она кругленькая, аккуратных форм, бело-розовая, точно из фарфора вылепленная. Выходила к людям в одной длинной, до пяток, рубахе грубого полотна, ворот наглухо завязан чёрной тесёмкой, светлые «ржаные» волосы рассыпаны по спине; голову она держала склонив её вниз и к левому плечу, точно прислушиваясь к голосу своего сердца.
С её круглого розового личика из-под густых тёмных бровей смотрели прикрытые ресницами синевато-серые глаза; на этом ангельски глупом лице они казались чужими, и было в них что-то тревожное и угрюмое — на мой взгляд.
Любопытства ради я тоже отнёс Музе четвертак, и она, погрозив мне игрушечным пальчиком, сказала:
— Тому не сбыться, что во сне снится.
А товарищу моему, скромнейшему парню с заячьей губой, ломовому извозчику:
— Не ходи, козёл, по двору; гуляй, козёл, на гору.
Дожив до двадцати одного года, она вдруг изумила город, возбудив против дяди и опекуна своего судебное преследование за сокрытие и растрату её наследственного после матери имущества. Оказалось, что на заработанные прорицаниями четвертаки Муза, при помощи некоего «частного ходатая по судебным делам», тайно и ловко собирала улики против дяди, и улики оказались настолько бесспорными, что дядя сел в тюрьму.
Несколько лет Муза обманывала людей, продавая им глупенькие фразы по 25 копеек за штуку. Но она прикрывалась слабоумием в целях самозащиты, в борьбе за «имущество» она победила, и нормальные люди, простив ей обман, удостоили её похвалы и славы.
Был другой случай, подобный этому: в окружном суде слушалось дело беглого каторжника Кожина, купчихи Малининой и ещё четырнадцати человек.
Компания эта обвинялась в производстве и распространении кредитных билетов сторублёвого достоинства, а также купонов в 2 рубля 16 копеек и в 4 рубля 32 копейки.
На скамье подсудимых сидела пышная моложавая женщина, круглое лицо её умеренно румяно, глаза мягкие, «с поволокой», на публику она смотрит из-под густых бровей, спокойно, судьям отвечает кратко, немножко обиженно и — с явным сознанием своего достоинства. Скажет что-нибудь сочным голосом и оботрёт яркие губы платочком, точно плюнула неаккуратно. Рядом с нею — Кожин, солидный бородач лет пятидесяти, крепкий, красивый, с весёлыми глазами и ясным голосом невинного человека, он — словоохотлив и любит пошутить. На обороте нескольких сотенных бумажек, там, где печатались грозные извлечения из статей «Свода законов», он, Кожин, напечатал: «Дурак тот, кто не подделывает государственных кредитных билетов», — этой неуместной шуткой он и погубил предприятие, весьма солидное и технически и организационно. Остальные подсудимые, сероватые люди, занимались сбытом товара; двое были предателями и один «слабоумный»; из обвинительного акта и во время «судоговорения» ясно было, что его роль в этом деле — незначительна, даже возможно, что он случайно замешан в процессе. Предатели не давали обвинению материала против этого парня, голословно утверждая, что «он в этом деле тоже путался», что он «полуумный», вроде «блаженного» и — «озорник».