Пуговиц на пальто нет, карманы — оторваны, подкладка — изношена, торчат клочья ваты; под пальто рыжий пиджак, жилет, и всё — не застёгнуто, так же как и брюки. Ходил он всегда по мостовой, около панели, ходил точно по глубокому снегу или по песку — тяжело поднимая ноги и гулко печатая шаги широкими подошвами стоптанных сапог. Левую руку держал под жилетом на груди, а правой раскачивал, зажав в пальцы небольшой булыжник.
При встрече с женщинами замахивался на них булыжником и — рычал, бормотал что-то странно чавкающими звуками. Он был устрашающе противен, нормальные люди не терпели его, и, когда он днём появлялся на главных улицах города, его, точно собаку, гоняли полицейские с помощью извозчиков, — извозчики хлестали Мишу кнутами. Тюленев натягивал на голову пальто и неуклюже бежал от них, поднимая ноги, как жеребец.
Я нередко встречал его в поле, за городом или притаившимся под стенами кремля, где-нибудь в тени башен. У меня он тоже вызывал впечатление отталкивающее и даже, кажется, вражду к нему, — мне казалось, что он притворяется, нарочно поднимает ноги так высоко, как будто идёт по болоту.
Отталкивал и тяжёлый взгляд его стеклянно-зелёных глаз. И вот, ночью, в полнолуние, я застиг его в ограде церкви Николы на Покровке; войдя в ограду, я услышал какие-то бухающие удары и в углу пристройки к стене церкви, в тени, увидал фигуру человека, — мне показалось, что он ломает стену. Но это Тюленев бил кулаком в грудь свою. Прежде чем я успел подойти к нему, он скользнул по стене, сел на землю и забормотал, — было хорошо видно, как шевелятся его толстые губы, выплёвывая чавкающие звуки:
— Чах, чав, чов…
Присев перед ним на корточки, я вслушивался; казалось, что Тюленев хочет, но не может выговорить какое-то слово. Сидел он закрыв глаза и всё бил кулаком в грудь, но уже бессильно. Я дотронулся до его плеча — тогда он, отталкивая меня одной рукой, другой стал щупать землю около себя, — должно быть, искал булыжник. Теперь он чавкал и шипел более громко, внятно:
— Чёрт — чужак — чужой — чёрт — чужак — чужак…
Затем он встал, вышел из тени в лунный свет, наклонился, поднял булыжник и пошёл прочь, особенно шумно топая. Я присел на ступени паперти, закурил; огонь спички вызвал откуда-то сторожа.
— Вот спасибо, что прогнал Мишу, — сказал он. — Боюсь я его, кокнет камнем, и — не пикнешь!
Старик сообщил, что Тюленев бывает тут, в углу, нередко, придёт, встанет к стене, бъёт себя в грудь и бормочет.
— Слыхать, он не дураком родился.
Что Тюленев и другие «ненормальные» родились не дураками, это — все говорили, но о причинах «душевной» кого-либо из них я ничего не мог узнать, хотя спрашивал многих обывателей-стариков.
Дурачки и блаженненькие казались мне интереснее «нормальных» людей. Это было вполне естественно, ибо я видел, что нормальные сводят всю свою жизнь к простейшим процессам: питания, размножения и сна; видел, что спокойное течение этих процессов обеспечивается эксплуатацией чужой силы, торговлишкой, обманами, мелким мошенничеством, — вообще: жизнь «нормальных» целиком заполнена всяческой «греховной» дрянью. Греховность жизни более или менее смутно сознавалась, поэтому «нормальные» в среду и в пятницу ели постное, а в субботу и в воскресенье ходили в церковь жаловаться богу на свою трудно-грешную жизнь и просить его о милосердии к их слабостям, говели, исповедовались во грехах попам, символически причащались тела и крови Христовой и при всём этом непрерывно изнуряли тела и пили кровь людей, которые работали для утверждения и обогащения нормальной жизни. У всех «нормальных» людей и у каждого был небольшой, неприкосновенный запас предубеждений, предрассудков, суеверий, и весь этот материал самозащиты объединялся бездушной верой в бога и в чёрта, тупым неверием в разум человека.
В городе 90 тысяч «нормальных», но театр — пустовал, хотя в нём играли неплохие артисты.
В том, что дурачок Реутов посещает все спектакли, я видел нечто юмористическое. Мне казалось, что блаженненький Лобастов смотрит в небо бескорыстнее людей, которые твёрдо знают, что — грибы полезней звёзд. «Нормальные» укрепляли свои старые дома, строили новые, такие же тяжёлые, тесные, а Игоша развинченно ходил по улицам и всё щупал, точно сомневаясь в прочности камня, дерева, земли.
Романтизм, свойственный юности, позволял мне насыщать ненормальных какими-то никому не доступными знаниями и чувствами, которых никто не испытал.
Остроумные люди — из племени «нормальных» — могут сказать, что я учился у дураков.
Было и это — учился, но — значительно позднее и не у тех дураков, которые названы мною здесь. Вообще же в мире нашем не существует ничего, что не было бы поучительно, мир этот действительно наш, потому что мы отдаём ему все наши силы, организуем его, сообразно нашим целям, и весь он — материал нам для изучения.
Итак, я отметил один порядок впечатлений моего отрочества: дурачки, блаженненькие и вообще ненормальные люди. Вместе с этим постепенно нарастал, накоплялся другой порядок.
Нижний-Новгород — город купеческий, о нём сложена поговорка: «Дома — каменные, люди — железные».
«Нормальная» жизнь этих железных людей была хорошо известна людям, среди которых я «вращался», как вращается кубарь, подхлёстываемый кнутом. Меня подхлёстывало тревожное и жадное желание понять всё, чего я не понимал и что возмущало, оскорбляло меня. Кучера, няньки, дворники, горничные и вообще «домашняя челядь» железных людей рассказывала мне о их жизни двояко: о крестинах, именинах, свадьбах, поминках — с таким же пафосом, с каким говорила о торжественных службах архиерея в соборе; о будничной жизни «железных» — со страхом и обидой, с недоумением и унынием, а иногда с подавленной злобой.