И рядом с теми, которые выламывались, Онегины, Печорины, Бельтовы, Рябинины, «идиоты» Достоевского и все книжные «герои» казались мне карликами на ходулях красивых слов, все герои этого ряда были для меня «родственниками Обломова», как наименовал их Осипович-Новодворский в «Записках ни павы, ни вороны».
Ещё более соломенными и бумажными видел я фигурки Светлова, Стожарова, Володина и других «революционеров», которых наспех делали для «воспитания юношества» Омулевские, Мордовцевы, Засодимские. Многого ещё не понимая, чувствовал я, что люди этого типа не в силах взорвать «нормальную» жизнь, а — в лучшем случае — «способны только на то, чтобы — переставить мебель», по слову пьяного певчего в пьесе «Мещане».
В конце восьмидесятых и начале девяностых годов дети «железных» людей обнаружили весьма заметное тяготение к «ускоренному выходу из жизни», как написал в предсмертной записке казанский студент Медведев. Застрелилась, приехав из церкви, после венчания, курсистка Латышова, дочь крупного чайного торговца, весёлая и талантливая девушка. В 1888 году в Казани кончили самоубийством, кажется, одиннадцать человек, из них две курсистки, остальные студенты. Позднее в Нижнем застрелился гимназист, сын одного из богатых мельников Башкировых, и было ещё несколько самоубийств.
Я отмечал всё это. Выше мною указано, что почти все «дурачки», «блаженные» — дети богатых людей. В отрочестве моём я, конечно, не мог наблюдать купеческих детей иначе, как издали, но в средине девяностых годов я уже близко видел их гимназистами, студентами. Недавно умерший поэт и автор романа «Проклятый род» И.С.Рукавишников принёс мне рукопись первого своего рассказа «Семя, поклёванное птицами»; рассказ был плохо сделан, но помню, что в нём юноша жаловался на то, как ему отец испортил жизнь. Рукавишников уже тогда весьма усердно пил и убеждал меня, что для него, как для Бодлера, «истинная реальность жизни раскрывалась только в пьяных грёзах». А в романе «Проклятый род» он изобразил — очень неудачно — страшную свою бабушку Любовь, отца своего Сергея и дядьёв Ивана и Митрофана.
Роман озаглавлен совершенно правильно…
Да, купеческих детей я видел немало и очень завидовал тому, что они знают иностранные языки, читают европейскую литературу в подлинниках. Кроме этого, завидовать было нечему. Говорили они лощёным языком и как-то мало вразумительно: слова — умные, а под ними — точно вата или опилки. Так же, как для Рукавишникова, для них «истинная реальность» открывалась после выпивки, хотя они пили немного и пьянели не столько от вина, сколько от страшных слов. Они говорили о «страшном» из Э.По, Бодлера, Достоевского, но думали, что говорят о страшном в самих себе, а я видел, что сами-то они ни в чём не страшны, — Миша Тюленев, Игоша Смерть в Кармане — страшнее, чем они. Им особенно нравился герой «Записок из подполья», но было ясно, что, в сущности, нравится им только его надежда, что придёт некто, способный отправить пинком ноги к чёрту некое будущее благополучие.
Мне больше «по душе» был Гордей Чернов. Их соблазнял Шопенгауэр, соблазн этот особенно чувствовался в нездоровых суждениях о женщине, любви, — тут обнажалась повышенная чувственность, раздутая от ума и через книги.
Шопенгауэра я прочитал раньше их и без вреда для себя. Они пропагандировали Бальмонта, Брюсова; я понимал, что и тот и другой формально, технически обогащают поэзию, но мне совершенно непонятно было отношение этих поэтов к действительности, к «нормальным» людям. Мне казалось, что они плавают над жизнью в словесном тумане, из которого, по их мнению, и образуется «дурная действительность», в конце концов тоже словесная и приятная им, потому что на ней они изощряют свои способности к словотворчеству.
На одном из студенческих вечеров И.С.Рукавишников читал стихи, и «в память врезалось мне» страшное четверостишие:
Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены,
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны.
Эти грустные слова удивили меня сначала тем, что их печаль не гармонировала с весёлым ритмом стихов. Они запомнились мне в темпе «польки». Это было естественно: на вечеринках прислуги, где я бывал, танцевали, за неимением музыки, под песни и чаще всего:
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
— Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца!
И особенно забавно было видеть, как девушки весело вытопывали польку, припевая:
И в «утопленное» тело
Р-раки чёрные впились!
Дети строителей «нормальной» жизни не казались мне «нормальными» людьми. Это, разумеется, — к чести их, но едва ли — к счастью. Они сами называли себя «декадентами». Не помню — думал ли я о том, предтечами какой весны они могут быть?
Нахожу, что мною вполне достаточно сказано для того, чтобы читатель видел, на каком материале построена книга «Фома Гордеев», как подбирался этот материал и насколько плохо он разработан. Критика хвалила эту книгу. Будь я критиком, я упрекнул бы автора в том, что он свёл весьма богатый материал к рассказу о том, как одного юношу «свели с ума».
Мне следует повторить слова, которыми начата эта беседа: возможно, что всё рассказанное происходило не совсем так, как я рассказал. Почему?
Знаменитый математик Пьер-Симон Лаплас, прозванный «Ньютоном Франции», автор «Изложения системы мира», сказал:
...«Нетерпеливо стремясь познать причину явлений, учёный, одарённый живым воображением, часто находит эту причину раньше, чем наблюдения дадут ему основание видеть её. Предубеждённый в пользу правильности созданного им объяснения, он не отбрасывает его, когда факты ему противоречат, а изменяет факты, чтобы подогнать их к своей теории, он уродует работу природы, чтобы заставить её походить на работу своего воображения, не думая о том, что время закрепляет только результаты наблюдения и вычисления.»