— Все люди — сволочь! Как есть — все: господа, полицейские, попы. Бабы — тоже. И мужики. Я — сам мужик, знаю! Надо выбиваться из людей, надо обходить их стороной. Понял? Я всё знаю, чего ты болтаешь; мне всё известно. Это ты — зря! Ты пробивайся наперёд, в приказчики цель. Поработай годок — я тебя приказчиком сделаю, в магазине торговать будешь…
Странное и страшноватое существо был он, хозяин. И странно было видеть, что вот такой, мало похожий на человека, командует, как хочет, тремя десятками людей, среди которых не менее десятка гораздо человечнее его. Странно было, что в книгах не изображён хозяин, — тогда я не замечал в литературе многого, что видел в действительности. В то время я мало читал, работали по четырнадцать, а перед праздниками и ярмарками даже по шестнадцать часов.
Затем я, перейдя в булочную Андрея Деренкова, перескочил в другую среду, на аршин выше. Это — среда студентов университета, духовной академии, ветеринарного института. Здесь у меня оказалось свободного времени больше, и я бросился на книги, как голодный на хлеб, — впрочем, об этом уже рассказано мною.
Изредка и «напоказ», в качестве «человека из народа», меня приглашали на интеллигентские вечеринки, чаще всего — к профессору Васильеву. Там жарко спорили о «судьбах народа», и я усиленно старался понять: как же хотят умные люди переиначить эти «судьбы»? Особенно интересовал меня некто Бродов или Бодров, маленький старичок в очках на остром длинном носу, с жёлтой бородкой, с брюшком, украшенным толстой серебряной цепочкой, посредине цепочки болталась какая-то золотая медаль величиною в полтинник. Жёлтые, коротенькие и тонкие пальцы его руки всегда играли этой штучкой. Почему-то именно эта игра заставила меня подумать, что старичок — умнее всех, лучше всех знает, что надобно делать; потому-то он и относится ко всем людям пренебрежительно. Слушая споры, он улыбался и так вытягивал шею, что казалось — вытягивается вперёд и носатое лицо, — это делало его очень похожим на болотную птицу выпь. Он был человек ни с кем и ни с чем не согласный. Он доказывал, что «воля» ничего не дала народу, а только развратила его, после воли «мужик попёр в торговлю»; говорил, что настоящую «русскую правду» понимали только славянофилы и что «узкие пути Европы не пригодны для широкой натуры нашего народа». Голосок у старичка был негромкий, но слова он выговаривал особенно внятно, и была у него поговорка:
— Ерунда и заблуждение.
На лице его поблескивали, сквозь очки, воспалённые глаза с красными жилками на белках и зрачками, зеленоватыми, точно окись меди. Он говорил: «Поместное дворянство не враг мужику, а руководитель и воспитатель, враг же — купец, то есть сам же мужик, торгаш, фабрикант. Обратного не докажете».
Я всё это удерживал в памяти, потом записывал, затем просил знакомых студентов, чтобы мне дали книги о славянофилах. Меня высмеивали.
Чаще других и яростнее возражала старичку высокая, дородная женщина, с большим красным лицом, щёки — подушечками, они почти скрывали её глаза, делали рот бантиком. Но когда она, сердясь, кричала, оказывалось, что рот у неё большой, зубастый и голос гудит в нём, как ветер в трубе печки. Старик говорил ей:
— Даже ваш Глеб Успенский, если его правильно понять…
А она кричала:
— Я Успенского лично знаю…
— Колюпанов доказал…
— Вы ошибаетесь! Я лично знаю Нила Петровича.
Её совершенная уверенность в том, что все люди, которых она лично знала, выигрывали от этого, — действовала на слушателей в её пользу. Я тоже думал, что человек, который так много «лично знает», должен быть очень умным, но она казалась мне неумной и смешной. Так же оценил её и Плетнев, он даже выразил желание «заткнуть ей рот шапкой», а меня упрекнул:
— Ты, брат, не на то обращаешь внимание, на что надо обращать его!
Но мне казалось, что я обращаю внимание куда следует. Люди, сами по себе, казались мне гораздо интереснее и значительней, чем их речи. Один из студентов духовной академии, весьма ярый «народник», сказал старичку, что мужик — главный строитель жизни, что он величественнее Петра Великого, но старичок, побрякивая цепочкой, весьма хладнокровно возразил:
— Этот ваш Пётр вовсе не великий, а сумасшедший, и очень жаль, что он прикончил Алексея, а не наоборот. Мужик же строится тысячу лет, а толку всё нет. Да-ссс…
Старичок весьма не нравился мне, но «он даёт понять себя», как сказал о нём первокурсник студент Музыкантский, юноша длинный, с длинными волосами и печальным лицом; он вскоре умер, кажется — застрелился. Гораздо труднее было понимать противников старичка, и не только я, но и Плетнев и другие знакомые студенты-первокурсники — Грейман, Комлев — жаловались друг другу на разноголосицу мнений среди интеллигенции.
Но всё-таки эта разноголосица давала мне кое-что существенное, я запоминал имена авторов, титулы книг, отыскивал их, читал, пытаясь объединить то, что знал и видел, с тем, что рассказывали книги. Не объединялось, — вероятно, потому, что количество непосредственных наблюдений жизни росло быстрее книжных знаний, а также и потому, что основная, «ведущая» идея литературы не освещала очень многих явлений действительности. В конце концов у меня и Плетнева с развитием интереса к литературе возникло недоверие к её показаниям.
Прочитав «Паутину» Наумова, Плетнев с восторгом сказал:
— Вот она, сказочная ширь русской натуры!
Но он же после очерка Помяловского «Поречане» задумчиво и печально проговорил:
— И тут такая же дикость, как в «Паутине».